а у меня ничего не было кроме гимнастерки

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: У войны — не женское лицо…

НАСТРОЙКИ.

а у меня ничего не было кроме гимнастерки

а у меня ничего не было кроме гимнастерки

а у меня ничего не было кроме гимнастерки

а у меня ничего не было кроме гимнастерки

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

а у меня ничего не было кроме гимнастерки

У ВОЙНЫ — НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО…

Все, что мы знаем о женщине, лучше всего вмещается в слово «милосердие». Есть и другие слова — сестра, жена, друг и самое высокое — мать. Но разве не присутствует в их содержании и милосердие как суть, как назначение, как конечный смысл? Женщина дает жизнь, женщина оберегает жизнь, женщина и жизнь — синонимы.

В одном из писем Николая Рериха, написанном в мае-июне 1945 года и хранящемся в фонде Славянского антифашистского комитета в Центральном государственном архиве Октябрьской революции, есть такое место: «Оксфордский словарь узаконил некоторые русские слова, принятые теперь в мире: например, слово добавить еще одно слово — непереводимое, многозначительное русское слово „подвиг“. Как это ни странно, но ни один европейский язык не имеет слова хотя бы приблизительного значения…» Если когда-нибудь в языки мира войдет русское слово «подвиг», в том будет доля и свершенного в годы войны советской женщиной, державшей на своих плечах тыл, сохранившей детишек и защищавшей страну вместе с мужчинами.

…Четыре мучительных года я иду обожженными километрами чужой боли и памяти. Записаны сотни рассказов женщин-фронтовичек: медиков, связисток, саперов, летчиц, снайперов, стрелков, зенитчиц, политработников, кавалеристов, танкистов, десантниц, матросов, регулировщиц, шоферов, рядовых полевых банно-прачечных отрядов, поваров, пекарей, собраны свидетельства партизанок и подпольщиц. «Едва ли найдется хоть одна военная специальность, с которой не справились бы наши отважные женщины так же хорошо, как их братья, мужья, отцы», — писал маршал Советского Союза А.И. Еременко. Были среди девушек и комсорги танкового батальона, и механики-водители тяжелых танков, а в пехоте — командиры пулеметной роты, автоматчики, хотя в языке нашем у слов «танкист», «пехотинец», «автоматчик» нет женского рода, потому что эту работу еще никогда не делала женщина.

Только по мобилизации Ленинского комсомола в армию было направлено около 500 тысяч девушек, из них 200 тысяч комсомолок. Семьдесят процентов всех девушек, посланных комсомолом, находились в действующей армии. Всего за годы войны в различных родах войск на фронте служило свыше 800 тысяч женщин…&quot ;

Таковы цифры. Их мы знаем. А за ними судьбы, целые жизни, перевернутые, искореженные войной: потеря близких, утраченное здоровье, женское одиночество, невыносимая память военных лет. Об этом мы знаем меньше.

«Когда бы мы ни родились, но мы все родились в сорок первом», — написала мне в письме зенитчица Клара Семеновна Тихонович. И я хочу рассказать о них, девчонках сорок первого, вернее, они сами будут рассказывать о себе, о «своей» войне.

«Жила с этим в душе все годы. Проснешься ночью и лежишь с открытыми глазами. Иногда подумаю, что унесу все с собой в могилу, никто об этом не узнает, страшно было…» (Эмилия Алексеевна Николаева, партизанка).

‘…Я так рада, что это можно кому-нибудь рассказать, что пришло и наше время… (Тамара Илларионовна Давыдович, старший сержант, шофер).

«Когда я расскажу вам все, что было, я опять не смогу жить, как все. Я больная стану. Я пришла с войны живая, только раненая, но я долго болела, я болела, пока не сказала себе, что все это надо забыть, или я никогда не выздоровлю. Мне даже жалко вас, что вы такая молодая, а хотите это знать…» (Любовь Захаровна Новик, старшина, санинструктор).

Вот так мы их оберегаем, а потом удивляемся, что наши дети о нас мало знают…’ (Тамара Михайловна Степанова, сержант, снайпер).

‘…Мы пошли с подругой в кинотеатр, мы с ней дружим скоро сорок лет, в войну вместе в подполье были. Хотели взять билеты, а очередь была большая. У нее как раз было с собой удостоверение участника Великой Отечественной войны, и она подошла к кассе, показала его. А какая-то девчонка, лет четырнадцати, наверное, говорит: «Разве вы, женщины, воевали? Интересно было бы знать, за какие такие подвиги вам эти удостоверения дали?»

Нас, конечно, другие люди в очереди пропустили, но в кино мы не пошли. Нас трясло, как в лихорадке…’ (Вера Григорьевна Седова, подпольщица).

Я тоже родилась после войны, когда позарастали уже окопы, заплыли солдатские траншеи, разрушились блиндажи «в три наката», стали рыжими брошенные в лесу солдатские каски. Но разве своим смертным дыханием она не коснулась и моей жизни? Мы все еще принадлежим к поколениям, у каждого из которых свой счет к войне. Одиннадцати человек недосчитался мой род: украинский дед Петро, отец матери, лежит где-то под Будапештом, белорусская бабушка Евдокия, мать отца, умерла в партизанскую блокаду от голода и тифы, две семьи дальних родственников вместе с детьми фашисты сожгли в сарае в моей родной деревне Комаровичи Петриковского района Гомельской области, брат отца Иван, доброволец, пропал без вести в сорок первом.

Четыре года и «моей» войны. Не раз мне было страшно. Не раз мне было больно. Нет, не буду говорить неправду — этот путь не был мне под силу. Сколько раз я хотела забыть то, что слышала. Хотела и уже не могла. Все это время я вела дневник, который тоже решаюсь включить в повествование. В нем то, что чувствовала, переживала,. в нем и география поиска — более ста городов, поселков, деревень в самых разных уголках страны. Правда, я долго сомневалась: имею ли право писать в этой книге «я чувствую», «я мучаюсь», «я сомневаюсь». Что мои чувства, мои мучения рядом с их чувствами и мучениями? Будет ли кому-нибудь интересен дневник моих чувств, сомнений и поисков? Но чем больше материала накапливалось в папках, тем настойчивее становилось убеждение: документ лишь тогда документ, имеющий полную силу, когда известно не только то, что в нем есть, но и кто его оставил. Нет бесстрастных свидетельств, в каждом заключена явная или тайная страсть того, чья рука водила пером по бумаге. И эта страсть через много лет — тоже документ.

Так уж случилось, что наша память о войне и все наши представления о войне — мужские. Это и понятно: воевали-то в основном мужчины, — но это и признание неполного нашего знания о войне. Хотя и о женщинах, участницах Великой Отечественной войны, написаны сотни книг, существует немалая мемуарная литература, и она убеждает, что мы имеем дело с историческим феноменом. Никогда еще на протяжении всей истории человечества столько женщин не участвовало в войне. В прошлые времена были легендарные единицы, как кавалерист-девица Надежда Дурова, партизанка Василиса Кожана, в годы гражданской войны в рядах Красной Армии находились женщины, но в большинстве своем сестры милосердия и врачи. Великая Отечественная война явила миру пример массового участия советских женщин в защите своего Отечества.

Пушкин, публикуя в «Современнике» отрывок из записок Надежды Дуровой, писал в предисловии:

Источник

У войны не женское лицо, стр. 48

Уезжая на фронт, каждая из нас дала клятву: никаких романов там не будет. Все будет, если мы уцелеем, после войны… А до войны мы не успели даже поцеловаться. Мы строже смотрели на эти вещи, чем нынешняя молодежь. Поцеловаться для нас было – полюбить на всю жизнь. А тут – война. (С.М. Кригель, старший сержант, снайпер).

Из письма рядовой, зенитчицы Нонны Александровны Смирновой:

„Мы старались подогнать обмундирование строго по своей фигуре, часто его стирали, гладили. Хотелось выглядеть опрятными. Это мы делали в основном ночью, а днем нас учили ползать по-пластунски, окапываться и т. д. Предметы нашего туалета сушили только ночью, днем среди мужчин развешивать стеснялись, да и старшина ругался.

Молодые были, конечно, хотелось любить, быть любимой. Женщина не может, чтобы ее не замечали. Но любовь была как бы запрещенной (если узнавало командование, как правило, одного из влюбленных переводили в другую часть, попросту разлучали), мы ее берегли-хранили как что-то святое, возвышенное“.

Да, война. Но ведь это была и их молодость – самое счастливое время в жизни. И если бы не было любви, то не было бы детей сорок первого, сорок второго, сорок третьего, сорок четвертого и сорок пятого года рождения…

К письму Нонна Александровна приложила несколько собственных стихотворений. Призналась, что сочинять стихи начала на войне, потому что „не хватало обычных слов для своих чувств“, а теперь пишет, „чтобы детям осталась память о тех днях“:

А вот какие чувства хранит из тех дней партизанка Евгения Викторовна Кленовская. Встреча была недолгой, но остался в памяти ее портрет: мужская стрижка, тяжелые крепкие руки. Всем своим видом как бы отрицала, отвергала, отсекала от себя всякую женственность.

«Я хочу сказать, что великое, благородное, необыкновенно красивое чувство я вынесла из войны. Ну, просто никакими словами не передать, с каким восторгом и восхищением относились к нам мужчины. Я с благодарностью и восхищением пронесла это чувство через войну и через всю свою жизнь. Они относились к нам благородно, с необыкновенным уважением, это что-то особенное. Я с ними жила в одной землянке, спала на одних полатях, ходила на одни задания, и, когда я замерзала так, что слышала, как селезенка замерзает, как язык во рту замерзает, что еще немного и я потеряю сознание, я говорила: „Миша, расстегни шубу, погрей“. Он погреет: „Ну, как, легче?“ – „Легче“.

Вы знаете, прекрасное, чудесное чувство! Я такого больше не встречала в жизни. Но о чем-то личном нельзя было думать, когда Родина в опасности, когда война.

– Но ведь была любовь?

– А какой вы были до войны?

– Я петь любила, смеяться любила. Но знаете, какие мы были? Мы мечтали догнать и перегнать сверстников мальчишек, освоить неженскую специальность, завоевать авторитет общественницы. Какие там мысли о семье! Мы с негодованием говорили о тех, кто позволял себе сережки или пышную прическу. А в войну эти чувства усилились. Для нас главным было слово „надо“. Вам, наверное, трудно нас понять. Вы – другое поколение…»

Евгения Викторовна Кленовская не единственная в своем максимализме. Она права, так тогда думали многие. И даже не принимая сегодня такого максимализма, восхищаешься ими еще больше. Неизбывностью женской души восхищаешься.

Военная медсестра Мария Селивестровна Божок:

«Ушла я из Казани на фронт девочкой, девятнадцать лет. А через полгода писала маме, что мне дают двадцать пять – двадцать семь лет. Каждый день в страхе, в ужасе. Осколок летит, так кажется: с тебя снимают кожу. И люди умирают. Умирают каждый день, каждый час. Такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Страшная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше никогда не помню.

И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить. Из-за этого. Вот сколько лет война шла, я никаких песен не помню. „Землянку“ не помню. Ни одной… Помню только, что когда уходила из дома на фронт, то у нас в саду цвели вишни. Иду и оглядываюсь: „Может, последний раз вижу, как вишни цветут. “ Потом, наверное, я встречала сады на дорогах. Они же и в войну цвели. Но я не помню… В школе такая хохотушка была, а тут серьезная стала. И думала: „Неужели я никогда не улыбнусь?“ Если я видела, то кто-то из девочек выщипал брови или покрасил губы, я была возмущена. Категорически отвергала: как это можно, как это она хочет в такое время кому-то нравиться?

Девчонки постарше говорили, что, мол, если бы даже все горело, все равно была бы любовь. А я не соглашалась. Вокруг раненые, вокруг стон… У мертвых такие желто-зеленые лица. Ну, как ты можешь думать о радости? О своем счастье. Душа рвалась… И так страшно, что волосы седели. Я не хотела сочетать любовь с этим. Мне казалось, что здесь любовь погибнет мигом. Без торжества, без красоты какая может быть любовь? Кончится война, будет красивая жизнь. И любовь. Вот такое было чувство.

Убить могли каждую минуту. Не только днем, но и ночью. Война не прекращалась ни на минуту. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко.

Мой теперешний муж, он за мной так ухаживал. А я ему говорила: „Нет-нет, кончится война, только тогда мы сможем об этом говорить“. Не забуду, как однажды он вернулся из боя и просил: „У тебя нет какой-нибудь кофточки? Одень, пожалуйста. Дай посмотреть, какая ты в кофточке“. А у меня ничего не было, кроме гимнастерки.

Я и подружке своей говорила: „Цветов тебе не дарил, не ухаживал… И вдруг – замуж. Разве это любовь?“ Я ее чувств не понимала…

Война кончилась, а мы смотрели друг на друга и не верили, что война кончилась, что мы живые остались, что мы встретились. Что мы будем любить… А мы все это уже забыли, не умели. Приехала я домой, пошли мы с мамой шить мне платье.

Вот моя очередь, и меня спрашивают:

– Как это вы пришли в ателье и не знаете, какое платье хотите?

А я пять лет ни одного платья не видела. Я забыла даже, как шьется платье. Купила туфли на каблучке, прошла по комнате и сняла их. Поставила в угол и думаю: „Я никогда не научусь в них ходить…“.»

Но любовь была. Ею спасали. Она спасала. Без нее едва ли бы выстояли в этой страшной войне.

Вспоминает сандружинница Светлана Николаевна Любич:

«И эти люди в госпитале были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье, что он живой вернулся, что у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное, что живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги – ужас, а тогда они прыгали на одной ноге, курили, смеялись. Он герой и вообще! Что вы?! А может, по молодости мы не понимали. Нет, все равно думалось, даже когда без рук, без ног человек, что будет он дорог кому-то, он же свою жизнь за всех отдал.

– Вы влюблялись на фронте?

– Конечно, мы же такие юные. Как только новые раненые поступали, мы обязательно в кого-нибудь влюбимся. Подружка моя влюбилась в лейтенанта, он был весь израненный. Она мне показала – вот он. Но и я, конечно, решила тоже в него влюбиться. Когда его увозили, он попросил у меня карточку. А у меня была одна карточка, где-то на станции мы сфотографировались. Я взяла эту карточку, чтобы ему отдать, но потом думаю: а вдруг это не любовь, а я ему карточку подарю? И вот его уже уносят, я руку ему протянула, а в кулаке карточка, а разжать не решилась. Вот и вся любовь…

Источник

У войны — не женское лицо…, стр. 68

— А какой вы были до войны?

— Я петь любила, смеяться любила. Но знаете, какие мы были? Мы мечтали догнать и перегнать сверстников мальчишек, освоить неженскую специальность, завоевать авторитет общественницы. Какие там мысли о семье! Мы с негодованием говорили о тех, кто позволял себе сережки или пышную прическу. А в войну эти чувства усилились. Для нас главным было слово «надо». Вам, наверное, трудно нас понять. Вы — другое поколение…»

Евгения Викторовна Кленовская не единственная в своем максимализме. Она права, так тогда думали многие. И даже не принимая сегодня такого максимализма, восхищаешься ими еще больше. Неизбывностью женской души восхищаешься.

Военная медсестра Мария Селивестровна Божок:

«Ушла я из Казани на фронт девочкой, девятнадцать лет. А через полгода писала маме, что мне дают двадцать пять — двадцать семь лет. Каждый день в страхе, в ужасе. Осколок летит, так кажется: с тебя снимают кожу. И люди умирают. Умирают каждый день, каждый час. Такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Страшная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше никогда не помню.

И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить. Из-за этого. Вот сколько лет война шла, я никаких песен не помню. «Землянку» не помню. Ни одной… Помню только, что когда уходила из дома на фронт, то у нас в саду цвели вишни. Иду и оглядываюсь: «Может, последний раз вижу, как вишни цветут. » Потом, наверное, я встречала сады на дорогах. Они же и в войну цвели. Но я не помню… В школе такая хохотушка была, а тут серьезная стала. И думала: «Неужели я никогда не улыбнусь?» Если я видела, то кто-то из девочек выщипал брови или покрасил губы, я была возмущена. Категорически отвергала: как это можно, как это она хочет в такое время кому-то нравиться?

Девчонки постарше говорили, что, мол, если бы даже все горело, все равно была бы любовь. А я не соглашалась. Вокруг раненые, вокруг стон… У мертвых такие желто-зеленые лица. Ну, как ты можешь думать о радости? О своем счастье. Душа рвалась… И так страшно, что волосы седели. Я не хотела сочетать любовь с этим. Мне казалось, что здесь любовь погибнет мигом. Без торжества, без красоты какая может быть любовь? Кончится война, будет красивая жизнь. И любовь. Вот такое было чувство.

Убить могли каждую минуту. Не только днем, но и ночью. Война не прекращалась ни на минуту. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко.

Мой теперешний муж, он за мной так ухаживал. А я ему говорила: «Нет-нет, кончится война, только тогда мы сможем об этом говорить». Не забуду, как однажды он вернулся из боя и просил: «У тебя нет какой-нибудь кофточки? Одень, пожалуйста. Дай посмотреть, какая ты в кофточке». А у меня ничего не было, кроме гимнастерки.

Я и подружке своей говорила: «Цветов тебе не дарил, не ухаживал… И вдруг — замуж. Разве это любовь?» Я ее чувств не понимала…

Война кончилась, а мы смотрели друг на друга и не верили, что война кончилась, что мы живые остались, что мы встретились. Что мы будем любить… А мы все это уже забыли, не умели. Приехала я домой, пошли мы с мамой шить мне платье.

Вот моя очередь, и меня спрашивают:

— Как это вы пришли в ателье и не знаете, какое платье хотите?

А я пять лет ни одного платья не видела. Я забыла даже, как шьется платье. Купила туфли на каблучке, прошла по комнате и сняла их. Поставила в угол и думаю: «Я никогда не научусь в них ходить…»

Но любовь была. Ею спасали. Она спасала. Без нее едва ли бы выстояли в этой страшной войне.

Вспоминает сандружинница Светлана Николаевна Любич:

«И эти люди в госпитале были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье, что он живой вернулся, что у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное, что живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги — ужас, а тогда они прыгали на одной ноге, курили, смеялись. Он герой и вообще! Что вы?! А может, по молодости мы не понимали. Нет, все равно думалось, даже когда без рук, без ног человек, что будет он дорог кому-то, он же свою жизнь за всех отдал.

— Вы влюблялись на фронте?

— Конечно, мы же такие юные. Как только новые раненые поступали, мы обязательно в кого-нибудь влюбимся. Подружка моя влюбилась в лейтенанта, он был весь израненный. Она мне показала — вот он. Но и я, конечно, решила тоже в него влюбиться. Когда его увозили, он попросил у меня карточку. А у меня была одна карточка, где-то на станции мы сфотографировались. Я взяла эту карточку, чтобы ему отдать, но потом думаю: а вдруг это не любовь, а я ему карточку подарю? И вот его уже уносят, я руку ему протянула, а в кулаке карточка, а разжать не решилась. Вот и вся любовь…

Потом, помню, Павлик был, тоже лейтенант. Ему очень больно было, так я ему шоколад под подушку положила. И вот когда мы встретились, это уже после войны, через двадцать лет, он стал благодарить мою подругу Лилю Дроздову за этот шоколад. Лиля говорит: «Какой шоколад?» Тогда я призналась, что это я… И он меня поцеловал… Через двадцать лет поцеловал…»

Как свято в их рассказах это слово «поцеловал». И как запоминали они этот мужской жест в аду, на всю жизнь запоминали. И мужчины запоминали, как с женщиной в госпитальную палату, в землянку приходил кусочек уюта, пусть это даже был прозрачный букетик подснежников в консервной банке, занавесочка из портянки, чистое белье, свежевыстиранный подворотничок или просто женский голос. Они возвращали мысли к дому, к прежнему жизни.

«Однажды после выступления в госпитале, — вспоминала народная артистка СССР Л.П.Александровская, — ко мне подошел главврач и говорит: «Здесь у нас в отдельной палате лежит тяжелораненый танкист. Он почти ни на что не реагирует, может, ему поможет ваша песня…» Иду в палату. Сколько буду жить, не забуду этого человека, который чудом вылез из горящего танка и обгорел с головы до ног. Он лежал, неподвижно вытянувшись на кровати, с черным, без глаз, лицом. Горло перехватило судорогой, и я несколько минут не могла взять себя в руки. Потом начала тихонько петь… И вижу, что лицо раненого чуть шевельнулось… Он что-то прошептал. Я наклонилась и услышала: «Спойте еще…» Я пела ему еще и еще, исполнила весь свой репертуар, пока главврач не сказал: «Кажется, он уснул…»

Источник

А у меня ничего не было кроме гимнастерки

Перевод, конечно, это нечто. «Ты имеешь что-нибудь под этим халатом?» а у меня ничего не было кроме гимнастеркиа у меня ничего не было кроме гимнастерки, Хавкинс вместо Хоукинс. >>>>>

Две недели до счастья

а у меня ничего не было кроме гимнастеркиа у меня ничего не было кроме гимнастеркиРоман понравился!! >>>>>

На дело со своим ментом

а у меня ничего не было кроме гимнастеркиа у меня ничего не было кроме гимнастерки а у меня ничего не было кроме гимнастерки>>>>>

По закону чувств

Однажды приедет принц.

Вся серия хороша) Мне понравился и этот роман, и два других о братьях. а у меня ничего не было кроме гимнастерки>>>>>

У ВОЙНЫ — НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО…

Все, что мы знаем о женщине, лучше всего вмещается в слово «милосердие». Есть и другие слова — сестра, жена, друг, и самое высокое — мать. Но разве не присутствует в их содержании и милосердие как суть, как назначение, как конечный смысл? Женщина дает жизнь, женщина оберегает жизнь, женщина и жизнь — синонимы.

В одном из писем Николая Рериха, написанном в мае-июне 1945 года и хранящемся в фонде Славянского антифашистского комитета в Центральном государственном архиве Октябрьской революции, есть такое место: «Оксфордский словарь узаконил некоторые русские слова, принятые теперь в мире: например, добавить еще одно слово — непереводимое, многозначительное русское слово „подвиг“. Как это ни странно, но ни один европейский язык не имеет слова хотя бы приблизительного значения…» Если когда-нибудь в языки мира войдет русское слово «подвиг», в том будет доля и свершенного в годы войны советской женщиной, державшей на своих плечах тыл, сохранившей детишек и защищавшей страну вместе с мужчинами.

…Четыре мучительных года я иду обожженными километрами чужой боли и памяти. Записаны сотни рассказов женщин-фронтовичек: медиков, связисток, саперов, летчиц, снайперов, стрелков, зенитчиц, политработников, кавалеристов, танкистов, десантниц, матросов, регулировщиц, шоферов, рядовых полевых банно-прачечных отрядов, поваров, пекарей, собраны свидетельства партизанок и подпольщиц. «Едва ли найдется хоть одна военная специальность, с которой не справились бы наши отважные женщины так же хорошо, как их братья, мужья, отцы», — писал маршал Советского Союза А.И. Еременко. Были среди девушек и комсорги танкового батальона, и механики-водители тяжелых танков, а в пехоте — командиры пулеметной роты, автоматчики, хотя в языке нашем у слов «танкист», «пехотинец», «автоматчик» нет женского рода, потому что эту работу еще никогда не делала женщина.

Только по мобилизации Ленинского комсомола в армию было направлено около 500 тысяч девушек, из них 200 тысяч комсомолок. Семьдесят процентов всех девушек, посланных комсомолом, находились в действующей армии. Всего за годы войны в различных родах войск на фронте служило свыше 800 тысяч женщин…

Всенародным стало партизанское движение. Только в Белоруссии в партизанских отрядах находилось около 60 тысяч мужественных советских патриоток. Каждый четвертый на белорусской земле был сожжен или убит фашистами.

Таковы цифры. Их мы знаем. А за ними судьбы, целые жизни, перевернутые, искореженные войной: потеря близких, утраченное здоровье, женское одиночество, невыносимая память военных лет. Об этом мы знаем меньше.

«Когда бы мы ни родились, но мы все родились в сорок первом», — написала мне в письме зенитчица Клара Семеновна Тихонович. И я хочу рассказать о них, девчонках сорок первого, вернее, они сами будут рассказывать о себе, о «своей» войне.

«Жила с этим в душе все годы. Проснешься ночью и лежишь с открытыми глазами. Иногда подумаю, что унесу все с собой в могилу, никто об этом не узнает, страшно было…» (Эмилия Алексеевна Николаева, партизанка).

«…Я так рада, что это можно кому-нибудь рассказать, что пришло и наше время…» (Тамара Илларионовна Давыдович, старший сержант, шофер).

«Когда я расскажу вам все, что было, я опять не смогу жить, как все. Я больная стану. Я пришла с войны живая, только раненая, но я долго болела, я болела, пока не сказала себе, что все это надо забыть, или я никогда не выздоровлю. Мне даже жалко вас, что вы такая молодая, а хотите это знать…» (Любовь Захаровна Новик, старшина, санинструктор).

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *